Homo Argenteus. Сознательная история

Понять себя

Понять себя

В предыдущих главах мы с Вами говорили о системном кризисе нынешнего капиталистического устройства мира. А в этой главе автор предлагает поговорить о причинах и следствиях этого кризиса, экономической модели современного мира и способах ее контроля и управления. И начнем с довольно поучительной статьи А. Леонидова «Рыночная экономика как ловушка потребительской модели». «Предположим гипотетическую ситуацию: живем мы на острове без связей с внешним миром, и выращиваем кукурузу, коей и питаемся. И выращиваем мы ее плохо – оттого питаемся плохо. А если бы мы научились каким-то образом выращивать ее лучше – то у нас было бы ее больше. И мы все резервы – трудовые, умственные – бросаем на то, чтобы научиться выращивать кукурузу. На этом пути мы сами себя награждаем и сами себя наказываем. Цель ясна: больше кукурузы. И только от нас зависит, как быстро мы этой цели достигнем. В данной ситуации, даже с учетом того, что кукурузы пока маловато, и все, скажем так, не очень хорошо в текущей реальности – нет мрачности тупика. В этой ситуации есть и путь, и критерии оценки, и перспектива для общества. Было мало – станет много! Переход (скачок, падение) социопсихики от реалистического мышления к рыночному означал с первых же дней величайшее потрясение для всякой линейной перспективы. И не только в жизни, но и в голове, в настроениях. Мы не только потеряли путь, но и потеряли путевое мышление, исчезли все эти «точки А» и «точки Б» из сталинских задачников. Прежде всего: «кукурузное» общество, выдуманное нами для моделирования ситуации, не имеет цели наращивать объемы выращивания кукурузы. Прибыль определяется не в тоннах и не в килограммах, а в денежных знаках, имеющих очевидно-условный, привязанный к власти и доминированию характер. Если вы собственник многих тонн кукурузы, и она у вас сгнила – то у вас не миллионы прибыли, а миллионные убытки. Большой урожай вовсе не означает большой прибыли: чаще всего богатыми фермеров делает именно неурожай, когда цены взлетают в связи с нехваткой кукурузы. А «дар божий», высокий урожай – в условиях рынка скорее разорит, чем обогатит. Уровень жизни человека в таком обществе совершенно не связан с тем, как он работает, какую пользу обществу приносит. Более всего уровень жизни связан с возможностью и желанием терроризировать и шантажировать других людей, выколачивать из отношений выгодную для себя (и, следовательно, невыгодную для контрагента) конфигурацию.

Любимец пасторальных картин всех великих писателей, от Гомера до Стивена Кинга – фермер. Когда они хотят изобразить благость, то прибегают к образу Аркадии, к человеку, который работает на земле. И это благодарная для художника среда. Вот благость – как человек работает на ниве. Вот благость – как он собрал свою кукурузу и на рынок повез, и ему улыбаются благодарные покупатели, для которых он – кормилец. Вот благость, как, продав свой честный, в поте лица выращенный урожай, осчастливив горожан мамалыгой и поп-корном, этот «сеятель и хранитель», мужичок-богоносец, балует свою семью: покупает что-то жене, что-то детям. Опять благость! От сева до жатвы и праздника урожая – одна сплошная благость! А теперь давайте скажем два страшных слова, которые сожгут Аркадию, как Содом и Гоморру, до стеклянного обжига: конъюнктура и свободные цены! Наш богоносец может сколько угодно улыбаться Солнцу и многочисленным детишкам, пока пашет в поте лица. Но как только он сунется на рынок поменяться – обнаружится, что улыбаться совсем нечему. Он же не госкомиссии по заранее известной цене продает заранее запланированный объем своей кукурузы! Он продаст его кому-то, неизвестно кому, за сколько-то, неизвестно сколько. Тут трагедии начинаются. Растил он свою кукурузу целый год – а вдруг ее завались, и она просто никому не нужна? А ему никто не сказал – Госплана же нет! Он, как дурак, ишачил целый год, тратился на семена, технику, удобрения и т.п. – а в итоге привез гору снега на Северный полюс! Ложись помирай… А может и наоборот, и не менее страшно: привез он телегу своей кукурузы – а ее днем с огнем ищут, мало, жуткая нехватка! Предлагают двойную, тройную цену… А тут подходит нищая вдова, которая просит продать ей по старой, низкой цене, ибо голодает… А наш фермер ведь себе не враг, у него же с руками рвут но новым ценам! Что он, должен своих детей обделять ради детишек этой вдовы? — Пошла вон со своими медяками! – говорит наш фермер, и совсем уже не выглядит благостным богоносцем, каким нарисовал его гений Стивена Кинга. И ведь осуждать его трудно: во второй ситуации (когда товар с руками рвут) никто не отменял первой (когда товар даром не нужен). Фермер должен сейчас деньгами запастись на черный день – чтобы не помереть, когда рыночная конъюнктура изменится…

Но чреватая трагедиями ненужности или мироедства ситуация неопределенности в рынке – не самое страшное (хоть и она страшна: делаешь и не знаешь: то ли делом занят, то ли воду в ступе толчешь). Самое страшное, что Некто, закупающий кукурузу, вовсе не заинтересован покупать ее дорого. Причем в самом прямом и грубом смысле, без аллегорий и кавычек. Чем дешевле вынужден будет фермер продать свою кукурузу, тем выгоднее тому, кто ее покупает. Каждая денежка, попавшая в кошелек к фермеру – перешла туда из кошелька покупателя. Так возникает ситуация, при которой люди взаимно заинтересованы в несчастья друг у друга. В каких-то бедствиях, подламывающих контрагента, делающих его слабым – и потому покладистым. До какой степени может дойти эта заинтересованность в чужой беде в условиях рыночной экономики – скажу словами классика, ненавидевшего социализм и коммунистов, И.А. Бунина: Русский крестьянин, попав в ситуацию рыночной торговли своим основным товаром, хлебом – в считанные годы стал «диким», «шалым», обучившись страшной жестокости друг к другу, ко всему живому: «Нищих травят собаками!», «Лют! Зато и хозяин!», «Жгут там помещиков? И чудесно!», «Для забавы голубей сшибают с крыш камнями!», «Бывало, в голодный год, выйдем мы, подмастерья, на Черную Слободу, а там этих проституток — видимо-невидимо. И голодные, шкуры, преголодные! Дашь ей полфунта хлеба за всю работу, а она и сожрет его весь под тобой… То-то смеху было!» (выделено Буниным – прим ЭиМ). Бунин отражает вовсе не пустой садизм без смысла, а именно выгоду, совершенно очевидную, в том числе и из его историй о жизни – которую приносит рыночному человеку чужая беда. Лютость помогает хозяину вышибать деньгу из батраков – а иначе был бы без деньги. Голодная проститутка продается дешевле и охотнее сытой, и т.п. Жестокость касается не только верхов, как думали марксисты, обелявшие народ, уравнивавшие нищету с праведностью. Жестокость рынка – это игра, в которой всегда один человек – охотник, а другой добыча. Обобранный хозяином батрак находит себе дешевую проститутку, и вышибает свое, вгоняя ее в гроб. Да и та, оброни он кошелек – не окликнет, и ее нетрудно понять, даже одобрить в этом: бери, девочка, у пряной мрази, пока не опомнился, другого шанса в жизни может и не быть!

В рынке нет места пасторальным отношениям – сколько бы не искали их наши Бунины и их Кинги. Фермер, лично копошащийся в кукурузе такой же бешеный хищный зверь, как и фабрикант-миллиардер, только размером помельче. Кошка не добрее тигра, хотя, конечно, слабее тигра. Никакая форма труда при рынке не делает человека добрее, всякая учит радоваться чужой беде. Даже проповедники, несущие слово Божие – и те рыночные игроки! А куда им деваться?! И им приходится вышибать деньги из чужой беды, чужого страха, чужой глупости… Перефразируя известный афоризм, скажу: всякая экономика растлевает человека, рыночная экономика растлевает его абсолютно. Дело, превращаемое в товар, омертвляется, теряет священные черты Дела, теряет собственный внутренний смысл. Единственный его смысл – оплата. Упаковка с хлебом и упаковка с ядом, если они по одной цене – для рынка идентичны. Книга и бутылка водки – в бухгалтерском отчете неразличимы, потому что там только их цена, и никаких иных свойств. СССР пытался найти выход из этой ситуации, не нашел, развалился, плакать бы всем горько на таком «обломе» лучших чаяний человечества… Но победители стали ржать и плясать на костях. Мрачный тупик безысходности, в котором нет у общества ни пути, ни цели, ни даже самого общества, как чего-то единого – они объявили нормой жизни. В самом деле, если можно стать богатым за счет другого – то зачем обогащаться вместе с ним? Объясните львам и гиенам – куда и как им ходить с антилопами одной дорогой! Если говорить двумя словами, то постсоветское общество – тупик злорадства. Это взаимное истерическое злорадство, исторгающее гейзеры злословия. Если у соседа плохи дела – то нам хорошо до поросячьего визга! Когда у американцев за неделю (при Обаме) упали и разбились сразу пять изношенных военных самолетов – я писал об этом так, что чуть рот в улыбке не порвал! Вот он, наш шанс: разворовали американскую армию, хреново обслуживают самолеты, скоро, глядишь и вовсе разваляться! Следовательно, добить нас не смогут! Я поневоле ликую, когда что-то плохо на Украине, и мой коллега с Украины точно так же ловит каждый негатив в РФ. Мы совершенно разучились радоваться успехам друг друга, и понятно почему: каждый их успех – это гвоздь в крышку нашего гроба, и наоборот. А жить-то всем хочется… И мы – растлеваемые рыночным культом успеха за счет других – поневоле втягиваемся в это глобальное злорадство и злословие, сладострастно высчитываем, когда развалится тот или иной сосед, и знаем точно, что он точно так же сладострастно считает наши дни. В такой обстановке говорит о каком-то глобальном сотрудничестве, о совместном решении наболевших общих для всей планеты проблем – смешно и глупо.

Мы надеемся, что у них Гольфстрим остановится, и они, замерзая, купят больше нашего газа; они, наоборот, надеются на возобновляемые источники энергии и сланцевое топливо – чтобы нам ничего за газ не платить! Мы, как два убийцы с ножами, кружим друг перед другом, ищем, куда воткнуть лезвие… Они мечтают о хаосе у нас, о мертвых и замерзающих пространствах, терзаемых, как в Ираке и Ливии, гражданскими войнами. Они бросают на это огромные силы и деньги – не на то, чтобы нам помочь в наших проблемах, а на то, чтобы столкнуть нас в украинский скотомогильник. Мы, конечно, платим той же монетой – да иначе и нельзя. Ведь сама суть рыночного растления человека и нации – в маниакальной жажде продать дешевое как можно дороже и купить дорогое как можно дешевле. Рыночный человек жаждет новой блокады Ленинграда: ведь там он сможет за кусочек черного хлеба, за сухарик – выменять бриллианты и яйца Фаберже. А от жажды – до прямого содействия в организации блокады – один шаг. Все эти югославские, иракские, ливийские, сирийские, кавказские и прочие войны – нужны, чтобы выменивать сухарик на бриллиант. Происходит черномагическое выравнивание большой крови и больших денег на космических весах. Миллиарды в руках банкиров имеют не только денежный номинал, но и номинал в черепах, человеческих жизнях. Каждый из них содержит за собой какое-то количество чудовищных злодеяний, без которых просто не смог бы оформиться. Победители, растоптавшие СССР, навязали человечеству этот зловещий тупик, в котором борьбу с нехваткой кукурузы заменили борьбой с «лишними ртами». Не в том смысл, чтобы продукта сделать больше, а в том, чтобы продать его дороже, сузить круг его получателей, «отсечь дверью» всех т.н. «лузеров». И каждый старается под страхом самому попасть в отсеченные дверью лузеры. Общество, в котором становление человека происходит в бешеной борьбе с другими людьми, а становление нации – в бешеной борьбе с другими нациями – это, конечно же, тупик. В нем нельзя сформулировать восхождение, критериев общего успеха. Успех одного – несчастье для другого, большой дом одной семьи – бездомность другой и т.п. Но может ли этот тупик пост-советизма существовать стабильно? Очевидно, что нет, очевидно, что у него неумолимо проваливается пол, пробиваемо дно. Остервенелая борьба людей с людьми, наций с нациями, мужчины с женщиной, детей с родителями – неумолимо расшатывает и разрушает все то, что служило связующим материалом, и называлось «цивилизацией». Ее инерция довольно сильна, еще и сегодня мы пользуемся достижениями ума и труда давно умерших людей, передавших нам лучший мир, в сравнении с их собственным.

Но никакая инерция не бесконечна. Если вы думаете, что циники, настроенные только брать от жизни, ничего не отдавая, да побольше, смогут вечно сидеть на шее благородных мертвецов – то вы наивный человек. Никакое достижение цивилизации не существует в погребенном, невостребованном современниками, не-актуализированном виде. Огонь, который не поддерживают, гаснет. Достижения актуальной цивилизации превращаются в артефакты мертвых цивилизаций, если их не изучают, не впитывают, не живут ими. Именно наиболее общее достояние человеческой цивилизации (и оттого наиболее ценное в ней) – наименее интересно локальным эгоистам потребительского мирка. В нем то, что служит всем вместе – неинтересно никому в отдельности. Заботу о нем пытаются переложить на других, и мысленно перекладывают, выдумывая «запасное человечество» вместо себя. Мы, мол, будем только развлекаться и наслаждаться, а гранит познания пусть грызут другие, «рыжие»… Такой подход надломил самые ключевые и фундаментальные понятия культуры. Произошла подмена понятий, когда вместо одного подсовывается другое, зачастую противоположное исходному смыслу термина. Например, современные западники и либералы воспринимают «модернизацию» понимают как скорость и масштабность перемен, а вовсе не как качество перемен. В исходном варианте смысл модернизации был вовсе не в том, чтобы что-то изменить и заменить. Изменения сами по себе не могут быть самоцелью, это же психическое расстройство – все время что-то менять без смысла и эффекта! Смысл-то был в том, чтобы в результате перемен – сделать лучше. А не просто что-нибудь, сам не знаю, что, но не похожее на предыдущее. Современные же западники видят в однополых браках вполне достойную замену автоматизации и механизации производства! Какой смысл в такой подмене улучшений шокирующими мутациями – не знает никто, включая и их самих. Но они действительно пытаются измерять модернизацию положением сексуальных меньшинств и эмансипацией психопатов в обыденную жизнь. Тупик обернется и уже оборачивается масштабной катастрофой – в рамках которой топтание на месте (тесно связанное с конкурентным взаимоистреблением в этой толчее) превратится в «свободное падение» на острые камни первобытности.

Все человеческое поведение делимо на сакральное и прагматическое. В сакральных поступках человек жертвует собой и своим достоянием во имя каких-то своих святынь и верований. Он кормит священное собой. В прагматической сфере поведения человек, наоборот, обретает то, что ест. Отношение профессионала к тому, что он делает на продажу – поневоле становится циничным, ибо рассуждение идет с позиции прибыли. Сдельщик стремиться сдать побольше и отвязаться побыстрее от работы, тот, кто на окладе – слинять с работы под тем или иным предлогом. Человек рассуждает о том, чем живет – совсем не так, как о том, для чего он живет. К расходному материалу нельзя относиться трепетно, никто не ставит знак равенства между детьми (живу ради них) и скотом, рабами (живу за счет них, ими живу). И мне жаль тех, кто, своеобразно понимая «модернизацию», не видит этой динамики перехода тупика в катастрофу – тогда как вся реальность буквально вопиет о ней!» (Леонидов). Несмотря на простоту изложения, общий смысл сказанного сводится к известной мысли многих современных экономистов о кардинальном изъяне рыночной экономики – ее сведению лишь к получению как можно большей прибыли. Причем, показатели роста или падения экономики тоже сводятся исключительно к деньгам, а не к производству товаров и услуг. Вот что по этому поводу пишет Джейсон Хикел в своей статье «Как не следует измерять уровень неравенства» (источник: https://colonelcassad.livejournal.com/5277365.html). «Есть два основных способа измерять неравенство — на основании относительных и абсолютных показателей. На сегодняшний день в экономических дисциплинах преимущественно используется первый. Для относительных измерений характерно следующее: если доход бедных растет быстрее дохода богатых, это трактуется как сокращение неравенства, даже если абсолютный разрыв в доходах между обеими категориями продолжает увеличиваться. Возьмем для примера бедную страну, где средний доход поднялся с 500 долл. до 1 000 долл. (на 100%) и богатую, где он вырос с 50 000 долл. до 75 000 долл. (на 50%). Доход в бедной стране удваивается быстрее, чем в богатой. Согласно относительному исчислению, подобное означает сокращение неравенства (именно так дело и представляется в Джини, «слоне» и логарифмическом распределении). Но ведь на деле разрыв между бедной и богатой странами резко увеличился: с 45 500 долл. до 74 000 долл. В абсолютных цифрах неравенство возросло. Господство относительных показателей примечательно тем, что ими орудуют влиятельные фигуры (Билл Гейтс, экономисты Всемирного банка и пр.), настаивая, что жизнь по всему миру становится более достойной, пусть даже разрыв между доходами богатых и бедных, «первого мира» и «третьего» растет.

В защиту относительных цифр приводят ряд аргументов. Наиболее распространенный из них сейчас — указывать на то, что рост доходов предполагает эффект «убывающей предельной полезности». Добавочный доллар для бедного имеет в смысле улучшения качества жизни ценность большую, нежели лишний доллар для богатого, поэтому увеличение доходов бедных следует считать более значительным фактором, чем рост доходов богатых. Соглашусь, теория убывающей полезности тут важна, но, думаю, вывод из нее прямо противоположный. Если принять эту теорию всерьез, становится очевидным: каждый доллар, оказавшийся в руках не бедного, а богатого, возмутителен; для богатого обладание им в общем и целом бессмысленно, тогда как для бедного он может стать жизненно важным. И чем богаче богатый, тем более все это возмутительно. Иначе говоря, непотребство распределения в пользу богатых становится все хлеще с убыванием полезности: обратная зависимость. Ситуация, конечно, оказывается особенно вопиющей, если учесть, что притязания бедных на доходы, которые в итоге уходят богатым, справедливы: ведь они выдвигаются в контексте мировой экономики, столь сильно зависящей от эксплуатации их труда и ресурсов. В общем, на чаше весов два подхода. Дополнительные доллары, уходящие богатому, с его точки зрения служат подтверждением закона убывающей предельной полезности. Но с точки зрения бедных они означают усиление несправедливости распределения. Следовательно, полагаться только на предельную полезность означает принять подход богатых и выставить его нейтральным и объективным. Подобная практика стала повсеместной среди профессиональных экономистов, что неудивительно, принимая во внимание их классовую принадлежность (или отличное взаимопонимание с буржуазией?). Если взглянуть на неравенство с точки зрения бедных — применив идею увеличения очевидной несправедливости, — можно отчетливо увидеть, что относительные цифры не годятся в качестве инструмента анализа распределения. В самом деле, коль скоро наша цель — покончить с бедностью, — только такой вывод мы и можем сделать, ведь лишний доллар, без толку ушедший богачу, мог бы послужить снижению уровня бедности, но не послужил. Абсолютные цифры высвечивают такое положение дел, придавая каждому доллару одинаковое значение. С точки зрения бедных лишний доллар, получаемый богатыми, мог быть получен самими бедными — да и по справедливости должен быть получен ими, — улучшив их жизнь в соответствующих рамках, но вместо этого был потрачен на чашку латте.

Словом, аргумент «убывающей полезности» не только не убеждает в верности относительных исчислений, но даже подчеркивает, что неравенство гораздо хуже, чем дают понять относительные показатели. Благодаря изложенному подходу мы убедились, что стратегия относительных исчислений, мягко говоря, сомнительна. Для богатого настаивать на ней — все равно, что утверждать: «Я имею гораздо больше бедных, но в этом нет ничего страшного, ведь основная часть этих денег для моих реальных потребностей избыточна, так что она не так уж и важна». Полная чушь. И невозможно представить себе бедного, заявляющего: «Богатые получают больше меня, к тому же присваивая доходы, которые являются моими по праву, но ничего страшного, раз эти деньги сверх их потребностей, а потому не очень много значат». В этом смысле относительные исчисления граничат с пропагандой или идеологией, оправданием неравенства, и их доминирование в экономических дисциплинах можно рассматривать как проявление культурной гегемонии в грамшианском смысле. Когда я высказывал эти доводы ранее, некоторые с вызовом отвечали: все показатели важны! Хорошо, тогда пусть каждый раз, когда экономисты приводят относительные цифры в доказательство сокращения неравенства, они предоставляют и абсолютные тоже — а мы сами разберемся. Это критично, потому что именно по абсолютным показателям можно судить о неравенстве на практике. Недавно я провел небольшой опрос примерно 200 респондентов, спрашивая о двух вещах: «Как вы думаете, что имеют в виду экономисты, когда говорят, что неравенство сокращается?» и «Как вы думаете, что имеют в виду экономисты, когда говорят, что уровень неравенства возрастает?» Нужно было отвечать своими словами, поскольку я не хотел, чтобы респонденты выбирали из заранее подготовленных вариантов. Где-то 95% опрошенных ответили: они считают, что речь об абсолютных показателях разрыва в доходах, а не о его относительных изменениях. Если результат моего опроса хоть сколько-нибудь достоверен, он означает, что когда экономисты описывают ситуацию неравенства с помощью относительных исчислений, они просто вводят народ в заблуждение. Перейдем ко второму аргументу в защиту относительных цифр, вот какому: если доходы бедных относительно точки отсчета растут быстрее доходов богатых (5% против 3% в темпах прироста), и если эта тенденция продолжительна, то на некоторое время абсолютный разрыв в доходах возрастает, но в конечном итоге зазор начнет смыкаться, и бедные догонят богатых в условиях сохранения показателей роста. Проблема в том, что эта идея предполагает: а) богатые (люди или страны) позволят тенденции постепенного смыкания дойти до финальной точки, до полного сближения и выравнивания, — тем самым отказываясь от своей классовой власти и б) у нас уйма времени на ожидание.

Первое предположение политически наивно. Зная, как устроено классовое угнетение, неразумно предполагать, будто относительное сближение показателей дохода дойдет до абсолютного автоматически, без радикальной перестройки экономической системы. А если нельзя предположить автоматического превращения одного в другое, тогда при измерении уровня неравенства важно не то, что может произойти в некоем отдаленном будущем, а то, что происходит прямо сейчас. Уменьшается или увеличивается разрыв между доходами в абсолютных цифрах? Вот правильный вопрос. Второе допущение наивно с экологической точки зрения. Учитывая нынешний экологический кризис, глупо думать, что можно просто подождать, пока относительное сближение сменится абсолютным. Это может занять десятилетия, а то и века, за которые изменения климата и экологическая неустойчивость начнут оказывать крайне негативное воздействие на доходы бедных (причем несоразмерное воздействию на доходы богатых, если все и дальше будет как сегодня). Повторю: если в будущем нельзя ожидать перехода от относительного сближения к абсолютному, то для неравенства доходов, прежде всего, важно, что с ним происходит сейчас. А сейчас оно усиливается. И еще как» (Джейсон Хикел). Другими словами, современные экономисты «хитрят» с не только не очень умным (с их точки зрения) населением, но и сами с собой. Отсюда и возникают самые разнообразные (и тоже не очень умные, с точки зрения автора этого сайта) экономические прогнозы, например, о необходимости сокращать экономический рост человечества. Вот как об этом написано в статье (из сайта «Крамола») «Как спасти планету, остановив экономический кризис». «В 1972 году команда исследователей из Массачусетского технологического института опубликовала доклад, в котором предсказала, как будет развиваться судьба человеческой цивилизации, если экономика и численность населения продолжат расти. Вывод оказался довольно простым: на планете с невозобновляемыми ресурсами бесконечный рост невозможен и неминуемо приведет к катастрофе. Vice рассказывает, как исследователи и активисты планируют остановить экономический рост и экологический кризис, сократив рабочие часы и выбор товаров в магазинах, — T&P опубликовали перевод. Мы привыкли считать экономический рост благом, синонимом процветания. После Второй мировой войны именно валовой внутренний продукт (ВВП) стал универсальным показателем общего благосостояния страны.

Однако погоня за экономическим ростом привела ко многим проблемам, например глобальному потеплению из-за выбросов углекислого газа и вымиранию животных и растений. Если нашумевший своей радикальностью «Новый зеленый курс» американского конгрессмена Александрии Окасио-Кортес предлагает решить эти проблемы с помощью перехода на возобновляемую энергию, то сторонники «замедления роста» пошли еще дальше. Сегодня они опровергают достоинства постоянного экономического роста и призывают значительно сократить использование любой энергии и материалов, что неизбежно уменьшит и ВВП. Они считают, что необходимо полностью пересмотреть устройство современной экономики и нашу непоколебимую веру в прогресс. При таком подходе успех экономической системы будет измеряться не по росту ВВП, а по доступности здравоохранения, а также количеству выходных и свободного времени по вечерам. Это не только решит экологические проблемы, но даст бой культуре трудоголизма и позволит фундаментально пересмотреть то, как мы воспринимаем благополучие простого человека. Идея «замедления роста» принадлежит профессору экономической антропологии Университета Париж-юг XI Сержу Латушу. В начале 2000-х он стал развивать тезисы, сформулированные в докладе MIT в 1972 году. Латуш поставил два фундаментальных вопроса: «Как взять курс на ограничение роста, если вся наша экономическая и политическая структура основана на нем?», «Как организовать общество, которое обеспечит высокий уровень жизни в условиях сокращающейся экономики?» С тех пор этими вопросами задаются все больше людей. В 2018 году 238 преподавателей вузов подписали открытое письмо в The Guardian с призывом обратить внимание на идею «замедления роста». Со временем у активистов и исследователей появился конкретный план. Так, после значительного сокращения в использовании материалов и энергоресурсов необходимо заняться перераспределением существующего богатства и переходом от материалистических ценностей к обществу с «простым» образом жизни. «Замедление роста» в первую очередь отразится на количестве вещей в наших квартирах. Чем меньше людей будет работать на фабриках, тем меньше будет брендов и дешевых товаров в магазинах (активисты обещают даже «замедлить» моду). В семьях будет меньше машин, реже будут летать самолеты, шопинг-туры за границу станут неоправданной роскошью. Новая система также потребует увеличения сектора государственных услуг. Людям не придется так много зарабатывать, если медицина, транспорт и образование станут бесплатными (благодаря перераспределению богатств). Некоторые сторонники движения призывают к введению универсального базового дохода (необходимого в силу снижения числа рабочих мест). Критики «замедления роста» полагают, что эта идея скорее напоминает идеологию, чем практическое решение для реальных проблем. Они считают, что предложенные меры не сильно улучшат экологию, зато лишат базовых продуктов и одежды тех, кто в этом больше всего нуждается.

Профессор экономики и содиректор Исследовательского института политической экономии в Университете Массачусетса в Амхерсте Роберт Поллин считает, что снижение роста ВПП лишь незначительно улучшит ситуацию с вредными выбросами. По его расчетам, падение ВВП на 10% сократит вред, причиняемый экологии, на те же 10%. Если это действительно произойдет, ситуация в экономике окажется хуже, чем во время кризиса 2008 года. Поллин полагает, что вместо «замедления» необходимо сконцентрироваться на использовании возобновляемой энергии и отказе от ископаемых источников (как это предлагает «Новый зеленый курс»). Однако, кажется, что простые граждане могут принять «замедление роста» гораздо лучше, чем маститые профессора экономики. Например, согласно исследованию Йельского университета, больше половины американцев (включая республиканцев) полагают, что защита окружающей среды важнее экономического роста. Аспирант факультета природных ресурсов Университета Вермонта и участник организации DegrowUS Сэм Блисс полагает, что популярность таких людей, как Мари Кондо (звезды Netflix, предлагающей выкинуть все ненужные вещи), также показывает, что люди обеспокоены своей зацикленностью на товарах и потреблении. Кроме того, люди осознают, что очень немногие ощущают положительный эффект от экономического роста. Если в 1965 году СЕО зарабатывали в 20 раз больше обычного рабочего, то в 2013-м этот показатель достиг 296. С 1973 по 2013 год почасовая оплата труда выросла всего на 9%, тогда как продуктивность труда — на 74%. Миллениалы с трудом находят работу, оплачивают лечение в больницах и аренду жилья даже в периоды стабильного экономического роста — так зачем им за него держаться?». На первый взгляд, все правильно, но если немного подумать, то вырисовывается совсем другая картина. Дело в том, что объем ВВП (основного экономического показателя на сегодняшний день) включает в себя не только производство новых товаров, но и все новых и новых услуг. Причем, второе на сегодняшний день уже превалирует над первым, и с каждым прожитым годом это превалирование только увеличивается. Если производство товаров не может происходить без соответствующего расхода ресурсов нашей планеты, то производство услуг вполне может обойтись без этого. Ну а если включить сюда и повторное использование «вторичных ресурсов», то разговоры о необходимости снижения ВВП и вовсе превращаются в какую-то «бредятину». Другими словами, нынешние экономисты сами себе «запудрили мозги», и пытаются это проделать и со всеми остальными жителями Земли. Так что же с нами случилось в последнее время?

«Историк, литератор и журналист Кирилл Кобрин считает, что наше время по ряду параметров все еще можно назвать модерностью (никакого постмодернизма не было), однако в последние несколько десятилетий время и современный тип сознания начали понемногу расходиться. Разговор пойдет о современности, хотя я предпочитаю французский термин modernité, перекочевавший в англоязычный мир как modernity, а лет 10–15 назад появившийся в русском как «модерность». В этом разговоре важно определить точки, связанные с представлениями о современности относительно культуры, изобразительного искусства, поп-культуры и литературы. «15 октября 1764 года, сидя на развалинах Капитолия, я углубился в мечты о величии Древнего Рима, а в это же время у ног моих босоногие католические монахи пели вечерню на развалинах храма Юпитера: в эту-то минуту во мне блеснула мысль написать историю падения и разрушения Рима». Это цитата из автобиографии Эдуарда Гиббона, историка XVIII века, автора «Истории упадка и разрушения Римской империи». Гиббон описывает, как он в молодости совершает grand tour по Европе. Это традиционная для английской культуры практика: юные джентльмены из зажиточных семей ездили по Европе с преподавателями и знакомились с античной культурой. Так Гиббон оказывается в Риме, сидит на руинах одного из главных языческих античных храмов и видит, как по нему ходят католические монахи. Христианство и католическая церковь — это то, что Рим пытался разрушить. Но поздняя Римская империя приняла христианство как государственную религию и продолжала существовать после своей гибели в виде католической церкви, претендующей на то, что она — наследница великого Рима. В тот момент Гиббон понял, что мир, в котором он находится, конкретное число конкретного года — это точка и разрыва, и континуальности в отношении Древнего Рима. У каждого, кто думает или пишет об историко-культурных процессах, должна быть такая точка озарения, из которой он строит и ретроспективное рассуждение, и рефлексию о настоящем, и рассуждения о будущем. Наличие этой точки является характерной чертой периода, который называют модерностью. То, что я наткнулся на это рассуждение, и было для меня пунктом, с которого я начал думать о том, что такое современность и в каких отношениях мы с ней находимся.

Последние 30–40 лет продолжается медийно-академический белый шум, состоящий из рассуждений следующего толка. Пункт первый — модерность кончилась, мы живем в постмодернизме, или в постмодерную эпоху. Пункт второй, противоречащий первому: модерность кончилась, и мы вообще непонятно в чем живем. Пункт третий, противоречащий первым двум: модерность не кончилась, мы живем в модерности. И, наконец, четвертый: как писал французский философ Бруно Латур, модерности никогда не было. Мы почти вслепую выбираем один из этих вариантов и начинаем его разрабатывать или сомневаемся в самом понятии — в последнем случае историк пытается понять, в каких исторических рамках это понятие релевантно. Все, кто учился в советской и постсоветской школе, знают, что сначала была история Древнего мира, потом история Средних веков, а затем история Нового времени, состоящая из двух частей — новой и новейшей истории, причем границы Новейшего времени то и дело сдвигались. Так, в советский период оно начиналось в 1917 году — то есть первые три года Первой мировой войны происходили в Новое время, а последний год приходился уже на Новейшее. Будто кто-то ходил по окопам и объяснял солдатам: «Знаете, вчера вы сражались и погибали в Новое время, а с завтрашнего дня все будет по-другому». Многие недоразумения в рассуждении о модерности возникают из-за неотработанности нашей терминологии: мы часто отказываемся принимать, что русскоязычные термины происходят из английского и французского языков, но там они значат что-то другое. По-английски «новый» — это не «modern», а «new». То, что в русской историографической традиции называется историей Нового времени (Modern History, или History of Modern Times, в англоязычной традиции), началось задолго до начала собственно модерности. Некоторые историки начинают историю Нового времени с Ренессанса, другие ведут отсчет с Великих географических открытий, третьи начинают с Реформации, а кто-то (например, советские марксисты) — с эпохи буржуазных революций. Иные считают с XVIII столетия, потому что это век Просвещения. И последний, самый радикальный взгляд: Новая история началась в 1789 году, когда произошла Великая французская революция. Так или иначе, все эти точки находятся до того, как появился термин «модерность», но на это мало кто обращает внимание.

Понятие Нового времени появилось, когда в какой-то момент некоторые итальянцы (тогда они назвали бы себя флорентийцами, болонцами или римлянами) решили, что они новые. В западной средневековой культуре понятия нового как такового не существовало: оно описывалось как возвращение к прекрасному старому. Были, конечно, сочинения вроде «Новой жизни» Данте, но они описывали мистический опыт обновления, на земле же ничего нового быть не может. А эти несколько людей решили, что они новые, потому что они как древние — только опирались они не на предыдущий период, а на предпредыдущий, поэтому и назвали свое время периодом Возрождения, Ренессанса. Они возрождали Античность. Таким образом, с самого начала в идею новизны и Нового времени заложена опора на старое и, как следствие, отсутствие определенного образа будущего. Затем произошел ряд событий, перевернувших жизнь западного мира. Великие географические открытия не только расширили мир, но и привели к началу колониального захвата и несправедливой торговли и, как следствие, стремительному обогащению Запада, который до этого по сравнению с Востоком был нищим. Сформировался фундамент для того экономического рывка, который мы и называем модерностью. Гигантский приток золота и серебра из колоний, начало международной торговли и работорговли — такие же черты Нового времени, как и сочинения итальянских гуманистов. Следующим этапом стала Реформация, покончившая с господством единой католической церкви и освободившая многие сферы жизни от церковного контроля. Эти процессы имели массу побочных эффектов (национализация Церкви, появление отдельной английской англиканской церкви и др.) и привели к экономическому скачку и одновременно страшному разорению Европы во время Тридцатилетней войны. И последний кирпичик в здании модерности — Просвещение (как французское, так и шотландское). На этом фундаменте произошли Война за независимость США и Великая французская революция. Таким образом, все условия были готовы, новая история происходила, а модерности все не было. Когда же возникает modernité? Это французский термин, но во французском языке раньше не было такого слова. Эссеист и историк культуры Роберто Калассо анализирует появление понятия «современность» в книге «La Folie Baudelaire», которая посвящена важному для европейской культуры двадцатилетию — 1850–60-м годам в Париже. Это период Второй империи, время появления «Манифеста Коммунистической партии» и «Восемнадцатого брюмера Луи Бонапарта» Карла Маркса, выхода в свет скандального романа «Мадам Бовари» Гюстава Флобера, начала поэтической карьеры Шарля Бодлера. Именно тогда зарождается первое модернистское движение в истории искусства — импрессионизм. И все это заканчивается первой в истории пролетарской революцией и Парижской коммуной 1871 года.

Слово «современность» появляется и курсирует между Теофилем Готье и Шарлем Бодлером, который в 1863 ищет что-то такое, «что нам позволено было бы назвать «современностью», — так как нет лучшего слова, выражающего эту идею». Что это была за свежая и неявная идея? Из чего была сделана «современность»? Злой Жан Руссо (не знаменитый автор «Исповеди», а литератор и журналист середины XIX века) тут же провозгласил, что современность состоит из женских тел и безделушек. Однако это слово уже ворвалось в словарь — и вскоре никто уже не помнил его скромного и фривольного начала. В 1850–60-е годы происходит радикальная революция французской жизни. Столица Франции перестраивается, превращаясь в Париж Луи Бонапарта с системой бульваров и широких улиц, допускающих установку баррикад и проезд кавалерии. Важная составляющая модерности — мощная урбанизация, проникновение образа существования большого города во все сферы жизни. В этой атмосфере зарождается специфическое чувство, и первым этот опыт определяет Бодлер, который переживает город как новую природу. В помощь поэту приходит фотография. Ее появление приводит к революции в живописи, знамя которой несут импрессионисты, изображающие атрибуты современности: город, его увеселения, бары, балет и природу. Мане рисует кувшинки, но делает это не так, как романтики или классицисты: он пишет природу миниатюрно, компактно — будто ее можно завернуть в бумажку и положить в карман. Пейзажи импрессионистов поданы через оптику сознания буржуа, который живет в городе, ездит в экипажах, ходит на балет и отдыхает в загородных домах. Диапазон женских портретов сводится к изображению членов семьи или содержанки. Буржуазный тип сознания — главная особенность модерности. Так рождается сегодняшнее представление о современности. Наши города во многом устроены так же, как в середине XIX века. Мы думаем о деньгах так же, как люди того времени. Для нас, несмотря на все гендерные революции, базовой основой отношений остается бинарная семья. Несмотря на все кризисы романа, он все равно остается главным литературным жанром. Мы по-прежнему верим в прогресс.

Наше сознание во многом осталось неизменным со времен Бодлера, Маркса и импрессионистов. Но сегодня мы живем в несколько ином мире. Расхождение между временем и современным типом сознания началось от 10 до 30 лет назад. Это разница между так называемым объективным историческим периодом и типом культурно-общественного сознания. И в плане их соотнесенности история модерности начинает кончаться. Моя книга «На руинах нового» как раз об этом: в каждом из ее героев (Томас Манн, Владимир Ленин, Владимир Сорокин, ХЛ Борхес, Джон Берджер и др.) меня интересовало его ощущение современности, несовпадение этого сознания с социокультурной реальностью и возникающее отсюда присутствие или отсутствие образов будущего. Ведь модерность с конца XIX века — это утопические мечты о техническом прогрессе, который сделает всех счастливыми; это эпоха технической революции 1950–60-х годов с ее прекрасными и несбыточными обещаниями, зарождение электронной музыки с ее футуристической образностью. Сейчас все это кончилось, и образов будущего нет. Последняя попытка рационального коллективного обоснования проективного будущего для человечества — это знаменитый Римский клуб начала 1970-х годов. С тех пор идея проекции носит исключительно алармистский, дистопический характер. Фильмы о катастрофах, пришедших к нам из Герберта Уэллса — технологически и эстетически преобразованный стимпанк. Структура этого способа мышления примерно одна и та же: наступит апокалипсис, после которого люди начнут устраивать свою жизнь. Но это не образ будущего, а постапокалипсис. Мы можем представить, что сейчас прилетит комета и нас всех убьет, как пел Майк Науменко, но мы не можем представить себе конец капитализма. Это одна из главных черт буржуазного сознания — стремление к безраздельной универсальности и общности. А раз образов будущего нет, то возникают два совершенно разных ощущения: коллективная ностальгия и персональная меланхолия. Кто сегодня претендует на звание главного европейского писателя? Зебальд. А если обратиться к музыке, арт-попу, в стилистике которого работают Gorillaz, окажется, что еще десять лет назад они делали веселые и заводные вещи, а в 2018 году внезапно выпустили меланхоличный альбом «The Now Now». Точка встречи современного сознания и современности – меланхолия» («Что такое наша современность от Бодлера до Gorillaz», сайт «Крамола»). Да, эта статья не об экономике, это статья — о нас с Вами. Как говорится, «меняются времена, меняются и люди». А вместе с ними меняется и экономика, и политика, и даже география. И чтобы понять все эти изменения, надо, прежде всего, понять себя.